Разрешите, глубокоуважаемый читатель, пригласить вас на воображаемую – или, как выражаются в начале XXI века, виртуальную – охоту, какой она была в России двести лет тому назад. Я вижу, вы уже и рот открыли, чтобы крикнуть лакею подавать завтрак да седлать лошадей. Обождите!
Не про нас выезжены кровные аргамаки и притравлены тысячерублёвые борзые. Не стоять нам на «нумерах» медвежьей облавы – разве что с рогатиной на подстраховке у барина. Наше утро начинается в тёмной избёнке, при дрожащем свете лучины: на дворе ещё ночь, да будь и день, редкий лучик пробьётся через окна, затянутые «бычьим пузырём» да замкнутые от лихих людей ставнями. На полатях возятся ребятишки, на печке похрапывает бабка, под лавками возится взятый в тепло поросёнок или телёнок.
Понятное дело, всякому лестно представлять себя на месте героев Толстого или Тургенева – но это вы и без меня сможете. Благо, про охоты лиц благородного сословия нам известно довольно много, несмотря на то, что их доля в обществе колебалась около одного процента. А о том, как охотились 80–90% населения России – крестьяне – нам известно чуть больше чем ничего, вот такой вот, простите за мою латынь, парадокс.
Крепостные были не только бесправны, но и безгласны. Забредёт в твою деревеньку поэт Некрасов, найдёт тебя достойным описания в поэме – останется для современников и потомков дед Мазай. Не забредёт, не опишет – и уйдёт дед в безвестность. А кто ж знает, может, этот дед был на всю Россию один? А в других деревнях жили совсем другие деды, да вот не нашлось про их душу поэта или писателя? Даже охотничьи писатели заняты своими, дворянскими делами и разве что вскользь упомянут о том, что-де черемисы стреляют рябчиков из очень узкогорлых ружей очень крупной дробью.
Вообще, мне представляется, что любительская ружейная крестьянская охота существует в России довольно давно, возможно, ещё с XVII, если не с XVI века. Убедительных доказательств этому предъявить я не смогу, потому что в описаниях русской народной (в отличие от барской и царской) охоты имеются своего рода «тёмные века». Довольно много известно о «ловах» древних славян, у которых промысел зверя, птицы и рыбы имел едва ли не большее хозяйственное значение, чем летнее хлебопашество. Известно, что этот образ жизни продолжался и в первые столетия существования русского государства. Кутепов в «Великокняжеской и царской охоте...» пишет, что ещё при Иване Грозном существовали принадлежащие царю «ловы» (мы бы сказали, промысловые охотхозяйства) – но в Смутное время они пришли в запустение, и попытка восстановить их в царствие Михаила Фёдоровича оказалась неудачной. Из этого можно заключить, что промысел пушного зверя в Центральной России потерял хозяйственное значение к началу XVII века.
На этом месте историки теряют к охоте всякий интерес, и, написав что-то в духе «приблизительно в XIV–XVI веках хозяйственное значение добывания зверей и птиц самоловами сходит на нет и слово «лов» в русском языке вытесняется словом «охота», переключаются на занимательные перипетии Смутного времени.
Крестьянин-охотник вновь появляется на печатных страницах лишь в середине XIX века. В «Записках ружейного охотника» С.Т. Аксакова (описывающих 1810–1820 гг., когда автор жил в своём имении и активно охотился) он выступает именно как любитель, охотящийся с ружьём. И у Аксакова, и у Тургенева, и у Некрасова «деревенские охотники славные» (во множественном числе) выведены как нечто само собой разумеющееся и не встречают возражения критиков. Очевидно, что ружейная охота не была на тот момент чем-то новым для крестьянской среды – то есть проникла в неё ранее, где-то в XVI–XVIII веках. Но когда именно?
Считается, что первыми ружейными охотниками среди русских крестьян были «егеря», отряжённые дворянами, европеизированными Петром I, добывать к барскому столу деликатесную дичь. К такому типу охотников явно относится Ермолай, но некрасовские и аксаковские крестьяне-охотники представляют собой совершенно независимое от барского каприза явление. Конечно, Мазай мог перенять ружейную охоту у Ермолая, но ничто не мешало русским крестьянам заниматься ей и задолго до Петра.
Начнём с огнестрельного оружия. Хотя во многих смыслах положение крепостного было не лучше рабского, право собственности на движимое имущество у него было. В числе движимого имущества крестьянин мог владеть и оружием (невзирая на крестьянские восстания), которое было доступно русскому крестьянину довольно рано.
В начале XVII века русские оружейные производства работали по такому принципу: мастер был должен сдать казне «урок», то есть определённое количество ружей или их частей, а оставшееся время работал на себя и с этого жил. Очевидно, что «на гражданский рынок» при этом оружия шло не меньше, чем на вооружение армии. Немало пищалей и фузей, надо полагать, разошлось по деревням и в Смутное время. Кроме казённых и монастырских заводов, ружья изготавливались и на местах кустарями: собрать шомполку, при наличии готового ствола и замка (а их мешками продавали на ярмарках), немногим сложнее, чем сделать «поджиг».
Любопытно, что одним из таких кустарей был и Гаврила Захаров, прототип деда Мазая. Он не только рассказал Некрасову историю, на основе которой была написана поэма «Коробейники», но и сам сделал то самое ружьё, из которого пьяница-лесник убил двух бродячих торговцев. Ружьё, кстати, было двуствольное (!), один ствол был «французский» (очевидно, имеется в виду дамаск бельгийской работы).
Наконец, типичным для России источником «бюджетного» оружия были воинские части. Здесь не удержусь от исторического анекдота: как известно, реальный барон Мюнхгаузен в середине XVIII века служил в русской армии и прослыл записным вруном, потому что его рассказы о русской действительности казались немцам невероятными. Среди них был такой. Полковой оружейный мастер украл и пропил запасные части к ружьям, Мюнхгаузен доложил об этом по начальству и получил выговор: дескать, нечего из-за ерунды шум поднимать. Вопрос, кто и зачем приобрёл эти детали у мастера, следует считать риторическим: упоминания о кустарных дробовиках «со стволами от старых солдатских ружей» встречаются в литературе вплоть до начала XX века.
Качество крестьянских ружей, насколько мы можем судить из строк классиков, было, вероятно, весьма низким (Кузя сломал у ружьишка курок. / Спичек таскает с собой коробок. / Сядет за кустик, дичину подманит, / Спичку к затравке приложит – и грянет). Но и стоимость должна была быть пропорционально невысокой – не дороже рабочей лошади, которых в среднем хозяйстве было две. Не все крепостные были голью перекатной: тот же Хорь из «Записок охотника», судя по тому, что мог (да не хотел) выкупиться с семьёй на волю, располагал капиталом по меньшей мере в пятьсот рублей серебром.
Таким образом, огнестрельное оружие было в принципе доступно русским крестьянам начиная как минимум со Смутного времени. Право на охоту в царской России ограничивалось только в частностях (закрытые сезоны, запрещение охоты в определённом радиусе от столиц) но в принципе никогда не подвергалось сомнению. Ну а в наличии охотничьей страсти сомневаться не приходится: как-никак, ещё в XIV веке каждый русский мужик был охотником по определению.
Принято считать, что охота русского крестьянина была чисто промысловой и производилась в основном при помощи ловушек. Не зря же некрасовский дед Мазай возмущался, называя петельный лов главной причиной оскудения запасов дичи. Но здесь можно и задуматься: не вложил ли поэт-дворянин в уста своего героя собственные мысли? Ведь это типичная жалоба представителей «благородного сословия» всей Европы, от Англии до Австро-Венгрии: дичь-де убывает от того, что «подлые людишки» её силками ловят. Ни в одном другом произведении, где выведены крестьяне-охотники, из их уст подобных жалоб не звучит. А из описаний Аксакова следует, что самоловы были больше уделом ребятишек, у которых есть досуг, или ставились несистемно, на конкретного повадившегося в огород зайца и т. п.
Конечно, петли, плашки да кулёмки – это хорошо, сами ловят, только вынимай. Но правильный промысел требует обустройства угодий, что отнимает много времени и сил, причём до сезона, когда вообще-то у крестьянина и так дел невпроворот. К тому же, чем гуще населена местность, тем выше вероятность, что кто-нибудь успеет к силку прежде законного владельца: попробуй найди вора, если мимо ловушки могло пройти до сотни человек! Да и жизнь крепостная не только подневольная, но и неверная. Сегодня ты здесь – а завтра продали тебя на вывод, или новый барин объявился, с новыми порядками. Оно, конечно, бывало редко – как правило, где живёшь, там и помрёшь, – но и достаточно часто, чтобы воспринимать своё существование как временное.
В любом случае, самоловы – удел промысловика, а промысел и крепостное право плохо сочетаются друг с другом. Распад старого славянского уклада «летом пашем – зимой зверя бьём» пришёлся как раз на начало закрепощения крестьян; с другой стороны, там, где промысел был основой жизни (например, в Сибири), и попыток ввести крепостное право не наблюдалось. Есть ли здесь причинно-следственная связь, сказать сложно: может, дело было в усовершенствовании сельского хозяйства, а может, в том, что охота как никакое другое занятие даёт возможность сопротивления эксплуататору – от ухода шкурок «налево» (с чем не смогла справиться даже советская власть) до банального саботажа (поди проверь, правда ли «зверь в капканы совсем не идёт, должно быть, прогневили мы Бога», или холоп просто продрых весь сезон в избушке).
Наконец, посмотрим на изменения в численности животных. Благородный олень, например, был истреблён в большей части Центральной России именно в XVII веке. Серьёзные проблемы, очевидно, были и у косули: судя по охотничьей прессе того времени, в XIX веке она осталась только в Сибири и на окраинах империи. Сложно представить себе, что эти виды были доведены до истребления только лишь барской и царской охотой: в Западной Европе-то ничего подобного не происходило. А вот предположение, что русские крестьяне в то время имели ружья и занимались охотой, учитывая то, что олень и косуля – самые привлекательные по качеству мяса звери и очень удобные объекты для ружейной охоты, прекрасно объясняет снижение их численности.
Впрочем, оставим философические размышления и отправимся уже на охоту. На кого мы будем охотиться? Это вопрос. Основа нашей охоты – оппортунизм. Слово это, с лёгкой руки Ильича, стало в русском языке почти ругательством, хотя ничего особенно плохого оно не означает. Оппортунист – это просто человек, который пользуется возможностями по мере их возникновения. Опустилась на поле пролётная стая журавлей – айда их скрадывать. Приблудилась собака, ловко лающая белку, – идём белковать. Есть погода для охоты «в узёрку» – все за зайцами!
Способы охоты, доступные нам, бесхитростны и экономны. Мы с вами не имеем возможности «вкладываться» в то, что называется «обзавестись охотой». Нам не с руки, например, такие собаки, которых надо весь год натаскивать: просто недосуг дни напролёт таскаться по болотам, отрабатывая стойки и потяжки, когда надо то сеять, то боронить. Наша собака должна делать то, что ей и так велят инстинкты, – бегать и лаять; а лучше вовсе без неё. Ненадёжное это дело, собаки, сегодня есть, завтра сдохла или волку на зуб попала, помочь пёс нам может, но зависеть от него мы не хотим.
Зимой у нас два основных сезона охоты. Первый – от первого заморозка до санного пути, когда мы больше охотимся по мелочи. С первыми заморозками заканчивается сезон полевых работ (ладно бы, работа на себя, а то ведь есть ещё и барщина, где ты сам в себе не волен) и наступает относительная свобода. К тому же, морозы нужны, чтобы не проквасить добычу и рябчик, подвешенный за лапки в сарае, дотянул до Рождества.
Рябчик – один из главных объектов нашей охоты. Дичь со всех точек зрения идеальная – не требует ни особенных характеристик от ружья, ни большого заряда, ни собаки. Зато высоко ценится как деликатес классической русской кухни. Не менее ценен и глухарь, которого можно подкараулить на галечниках и скрасть: такая гора мяса любого убедит, что охота не пустая трата времени. А вот стрельба тетеревов из шалаша с чучелами кажется несерьёзной забавой: сидеть весь день ради пары птиц? Заяц не во всех регионах России считался съедобным – Библия есть некопытных зверей вообще-то запрещает, – но на ценности шкурки это не отражалось. Однако охота эта была во многом делом случая и зависела от удачной погоды и численности зверька.
Когда же установится санный путь, в охоте мы, скорее всего, сделаем перерыв. Санный путь – это время небывалой для России свободы передвижения. И дома ничего особенно не держит, и сани так ловко и быстро катят по накатанной дороге: куда поехать, кого навестить, что перевезти – для всего самое время. По санному пути приезжают скупщики дичи и шкурок, а можно и самому доехать до базара и там продать с большей выгодой. Где уж тут охотиться. А следующий же наш сезон будет между рождественскими гуляньями и Великим постом – и это уже сезон зверовой охоты, на медвежьей берлоге и на лосей.
С крупным зверем у нас отношения сложные. Вот, например, медведь. Зверь достойный: тут тебе и мясо (про трихинеллёз мы слыхом не слыхивали), и шкура, да и не жалко – неудобный в соседстве зверь. Скотину давит, ягодников пугает, поля овсяные и пасеки разоряет. С другой стороны, взять его непросто: ружья всё же не очень, рогатиной – рискованно. Выгоднее продать берлогу барину: тут и общине перепадёт за постой, да загонщикам, да на водку. Ну а если такого не получается – тогда уж сами...
Другое дело – лось. Лося мы загоняем в конце зимы, по насту. Тот же Гаврила Захаров, прототип зайцелюбивого деда Мазая, писал Некрасову о том, сколько и каких лосей загнал по насту, и поэт не возмущался, а завидовал.
Чем ближе к северным и восточным окраинам, чем менее плодородна почва и чем гуще вокруг леса, тем больше среди крестьян было почти профессиональных промысловиков, для которых добыча зверя и птицы – один из основных источников дохода. И для среднего крепостного Центральной России добыча первостепенна. Через много лет умные экономисты назовут это «теорией альтернативных издержек», а мы и так знаем, что заниматься надо тем, от чего есть в данный момент наибольшая польза. Потому и смотрят на охотника как на юродивого в тех краях, где леса повыведены, зверь-птица поразогнаны, но земля родит хорошо или имеются доходные промыслы, что главная движущая сила нашего крестьянского бытия – нужда.
Но кто сказал, что гонит нас из дому в лес только прибыток? Может быть, ценой того самого рябчика или тетерева мы просто прикрываем то, что на самом деле охота манит нас чем-то ещё? Не случайно же древнерусское «лов» было вытеснено, как раз в XVI–XVII веках, словом «охота»? Чего мы хотим от погони за птицей и зверем – немного дикого мяса, шкурку? Или на минуту вырваться из обычной жизни, в которой мы гнём две спины – на себя и на барина? Что ждёт нас в этих унылых лесах?
Извечная мечта крепостного – воля?
Русский охотничий журнал, февраль 2017 г.